Но Серпилин вновь покачал головой. Может быть, все это и разумно и правильно, но он не мог уехать отсюда.
Потом через какое-то время две санитарки стали вносить в дверь палаты топчан, тот самый, с клеенкой, на котором он сидел у заведующей в кабинете.
Он тихо, но твердо сказал женщинам, что не надо, они поняли, что он не ляжет, и унесли топчан обратно.
Потом опять через какое-то, он не знал, через какое, время зашла санитарка, и сестра после этого сказала ему, чтобы он вышел.
Он вышел и сколько-то времени стоял в коридоре, прижавшись лбом к холодному стеклу, пока они что-то делали там, в палате. Потом они сказали ему, что можно зайти, он опять зашел и сел на свое место. Жена лежала так же, как лежала, только с закрытыми глазами. Пока она лежала с открытыми глазами, ему казалось, что нельзя говорить при ней, а теперь, когда лежала с закрытыми, он спросил сестру про сына: когда он уехал отсюда?
– Сегодня утром; сказал, что у него сутки дежурство, а потом опять приедет.
«Что он, в Москве, что ли, служит?» – подумал Серпилин. А вслух спросил:
– В палату так и не заходил?
Сестра покачала головой.
– Только дверь открывал, заглядывал.
То, что было понятно Серпилину, очень удивило ее. Прошлую ночь она несколько раз предлагала этому капитану, чтобы он сидел не в коридоре, а в палате, тем более что в коридоре холодно. Но он все отказывался, и она подумала, что он боится вида смерти. Это бывает с мужчинами.
– В госпитале давно работаете? – спросил Серпилин сестру.
– Тридцать пять лет по госпиталям. Да три года в санитарном поезде, в ту войну.
– А сколько же вам лет?
– Пятьдесят шестой.
Серпилин удивился: сестра показалась ему моложе.
– Муж есть? – спросил он сестру, ожидая услышать: да, есть. Потому что раз ей пятьдесят шестой, наверно, его по возрасту уже не могли забрать на войну.
– Был, в ополчении погиб.
– А сколько ж ему было? – спросил Серпилин.
– Шестьдесят первый шел.
– А кем он был?
– Старый коммунист был, – сказала сестра, сказала так, словно разом хотела ответить на все заданные и незаданные вопросы. Ответила, вздохнула, помолчала, опять вздохнула. – Сначала сообщили, что без вести пропал. А потом товарищи доказали, что убит. – Она сказала об этом так, словно сначала ей принесли более тяжелую весть, чем потом.
И как ни чудовищно это было, но Серпилин подумал, что это действительно так. Раз по документам убит, значит, уважение к памяти. А если без вести – почему «без вести», как это так «без вести»? Как будто им кто-то предлагал подать о себе весть, а они не захотели, как будто прежде, чем умереть, надо было выбрать такое место и время, чтобы все видели своими глазами, как ты убит.
Серпилин усилием воли подавил в себе этот старый, еще с сорок первого года тлевший в нем гнев.
«Убит, убит… опять убит, – подумал он, глядя на медсестру. – Только всюду и слышишь: „убит“. Люди уже начинают забывать, что можно умереть не от бомбы, не от мины и не от пули, а просто от ничего, от болезни. И он сам забыл об этом. А сейчас сидит тут и снова знает, что это так и что это еще страшнее, если вообще смерть может быть страшнее смерти.
Серпилин заснул уже под утро глубоким и тяжким сном, привалясь головой к закрытым одеялом ногам жены. Он обессилел от двух бессонных ночей и от того однообразного, клонившего ко сну напряжения, с которым он много часов подряд смотрел в лицо жены. Он не услышал того последнего короткого вздоха, с которым, так и не открыв глаз, не двинувшись и не дрогнув, умерла Валентина Егоровна. Он не ощутил и того, как у него под щекой постепенно похолодели ее ноги.
Сестра тоже не сразу заметила, что умирающая умерла. Она подходила к ней, когда та еще дышала. А потом, задремав, не подходила полчаса или больше…
– Скончалась… – сказала сестра, тронув за плечо Серпилина, и вышла, оставив его вдвоем с покойной.
Серпилин подошел к изголовью кровати, нагнулся и поцеловал жену в холодные закрытые глаза. Она умерла с закрытыми глазами, словно и тут захотела сделать так, чтобы ему было легче.
Потом он опустился на пол рядом с кроватью, прижался поседевшей лысеющей головой к ее холодному плечу и заплакал. И хорошо, что его никто не видел в эту минуту.
Когда вернулась медсестра и вместе с ней пришла заведующая отделением, Серпилин стоял спиной к ним у окна, за которым уже посветлело, и заправлял большими пальцами за пояс складки гимнастерки. Он повернулся на скрип двери, сухо покашлял, словно у него першило в горле, и спросил, можно ли по их правилам сегодня же похоронить жену. Хотел бы сделать это, пока он тут, а завтра утром ему лететь обратно на фронт.
Заведующая отделением обрадовалась его спокойному голосу: она терпеть не могла, когда при ней плакали мужчины.
– Сделаем все, что от нас зависит, – сказала она. – Может, и успеем, если вы не будете настаивать на вскрытии.
Серпилин довольно резко сказал, что он ни на чем не собирается настаивать. Сказал и, чувствуя комок в горле, пошел к двери.
– Куда вы? – спросила заведующая отделением.
– Похожу по коридору.
Он ходил по коридору минут сорок, а может, и пятьдесят, столько, сколько ему понадобилось, чтобы прийти в себя и знать: комок к горлу больше не подступит. По крайней мере, здесь, в госпитале, перед людьми.
За это время мимо него два раза прошла заведующая отделением. Второй раз с какой-то бумажкой, наверное с актом о смерти, и сказала, что они скоро закончат с оформлением.
Он молча кивнул.
Потом подошла сестра и спросила:
– Домой заберете?
Он покачал головой.
– Значит, сюда, к нам, гроб привезете?