– Послал за ней.
– Раненых всех подобрали?
– Вроде всех.
– Смотри, – сказал Синцов, – если кто остался, за ночь замерзнет.
– Ясно, товарищ старший лейтенант.
Но Синцов почувствовал в этом «ясно» неуверенность.
– Все проверил?
– Сейчас еще проверю, товарищ старший лейтенант.
«Еще проверю» – значит, не проверил.
– Иди проверяй! Перевязку закончил, нечего тут околачиваться.
Синцов покрутил ручку телефона и машинально взял трубку, хотя, когда крутил ручку, уже понял, что связи нет.
– Молчит, холера! – И, сказав это, наконец взглянул на сидевшего в углу блиндажа немецкого пленного майора.
Немец был без шапки. Воротник шинели у него был на две трети оторван, когда его волокли сюда по окопу в блиндаж.
Напротив немца сидел пожилой ординарец Богословского с автоматом на коленях. По его злому лицу было видно, что, не будь приказа, он бы хоть сейчас пустил в расход этого фашиста, тем более что в бою ранили старшего лейтенанта Богословского. Когда Синцов, выругавшись в молчавшую трубку, посмотрел на немца, ему показалось, что тот усмехнулся. Но немец не усмехался, а кривил от боли лицо. Вся его правая скула и подглазье, наверно от удара прикладом, превратились в сплошной синий кровоподтек.
– Допросил его? – спросил Синцов у Завалишина.
– Допросил, – сказал Завалишин. – Повторил то, что сказал сразу: командир третьего батальона сорок второго полка четырнадцатой пехотной дивизии. Сначала оборонялся на занятой нами днем позиции. А когда отошел сюда, получил приказ оборонять высотку. Больше ничего говорить не желает.
– А может, ты немецкий язык знаешь, как наш Рыбочкин? – усмехнулся Синцов, вспомнив, как вчера вечером адъютант пытался допрашивать перебежчика-австрийца.
– Я как раз сносно владею немецким, – сказал Завалишин. – Только неделю, как открутился, – хотели взять в штаб фронта переводчиком.
– А чем не работа?
– А ну их к черту! – отмахнулся Завалишин. – Хочется поменьше иметь с ними дела. А язык нужный. Я же философ, а в философии без немецкого ни шагу. Если, конечно, не по готовому бубнить.
– Ладно, философ, – сказал Синцов, – я немного у телефона побуду, погреюсь, а ты иди по окопам, проверь посты и в случае чего людей из землянок беспощадной рукой… – И еще раз с нажимом повторил: – Беспощадной! Понял?
– Ясно, хотя и тяжело. – Завалишин встал.
– А легкого нам не обещано, – сказал Синцов. – Не имеем права, чтобы у нас людей, как у этого, – он кивнул на немца, – как кур перебили. Люди до того устали, что страх смерти забыли, только бы поспать! Но если допустим это, подлецы будем!
– Все ясно, – сказал Завалишин.
– Уполномоченного пришлите, – крикнул вдогонку Синцов, – чтобы меня сменил! Будем по очереди.
– Я могу у телефона подежурить, – слабым, запавшим голосом сказал Богословский. – Только аппарат мне поближе…
– Ты свое отдежурил, – сказал Синцов. – Рыбочкин твою роту временно принял. Твое дело теперь маленькое: поскорей на ноги встать и обратно в батальон.
– Не так-то это просто, – сказал Богословский.
– А я не говорю, что просто. Спи: сон раны лечит!
– Авдеич, – помолчав, сказал Богословский своему ординарцу, – у тебя сухари есть?
– Есть. Кушать хотите?
– Нет. Дай немцу сухарь.
Ординарец недовольно крякнул и, не выпуская автомата, потянул с пола на колени тощий сидор. Развязал, порылся и молча протянул немцу сухарь. Но немец даже и не шевельнул навстречу рукой.
– Не берет, – сказал Авдеич.
– Что это ты вдруг расчувствовался? – спросил Синцов.
– Сам не знаю, – сказал Богословский.
Синцов, поморщившись, выпростал руку из грязной, почерневшей лямки бинта и осторожно положил перед собой на стол. Рука сильно болела. Пальцы кололо холодными тупыми иголками: то ли туго перебинтовали, то ли нерв перебит, тогда дело хуже, чем думал. Он посмотрел на неподвижно сидевшего немца. Почему-то хотелось спросить его, этого немца, где начинал войну и что думал тогда, в ту ночь, когда переходил границу, если он с первого дня. Думал ли, куда дойдет, и представлял ли, чем кончит? Тоже командир батальона, только немецкого. Сорок второго полка, четырнадцатой дивизии. Вот они сидят – комбат против комбата, батальон на батальон! Раньше так не было, раньше так немцы в плен не попадали. А когда попадали такие, как этот, возились с ними, как с писаной торбой… Сразу во фронт везли.
То прежнее, смешанное с ненавистью уважение к немцам, нет, не к немцам, а к их умению воевать, которое было и у него и у других, всегда было, как бы там ни писали про немцев, что они вонючие, паршивые фрицы, а все равно было, потому что сам себя не обманешь, – это уважение у него надломилось еще в Сталинграде. И не в ноябре, когда мы перешли в наступление, а еще раньше, в самом аду, в октябре, когда немцы, казалось, уже разрезали дивизию и чуть не скинули в Волгу, а все-таки и не разрезали и не скинули!
Нельзя сказать, что до этого не верили в себя. И до этого верили, но не в такой степени. А в октябре не только намного больше поверили в себя, но и тем самым стали намного меньше верить в немцев, то есть не в них, а в их умение воевать. Одно за счет другого, вполне естественно! Так было, так есть, так будет и дальше.
Вот сидишь сейчас перед этим немцем и уже не веришь, что он может оказаться сильней тебя. И не потому, что он сейчас пленный… И вообще эти мысли не о нем лично… Лично он, может, и хороший командир батальона, может, даже отличный, хотя и проспал сегодня свой батальон, но этим еще не все сказано, такое бывает и со сверхотличными, – есть случаи на памяти!