Солдатами не рождаются - Страница 66


К оглавлению

66

– Ну, из Смоленска… – повторила Таня. – Как вы не понимаете! Я от вашей сестры, я с ней вместе была в Смоленске…

– А у вас есть документы? – вдруг спросила старуха.

– Какие документы?

– Ваши документы у вас есть?

Таня расстегнула полушубок, вытащила из кармана удостоверение личности и протянула старухе.

Ей было странно и дико, что эта старая женщина спрашивает у нее документы. Как будто для того, чтобы услышать то, что ей сейчас предстоит услышать, сначала нужно проверить Танины документы.

Старуха долго смотрела на удостоверение и, отдав его обратно, спросила:

– Ну так что?

Только сейчас она наконец стянула платок со рта на подбородок; все, что она говорила до этого, она говорила глухо, через платок.

– Я работала там в Смоленске вместе с вашей сестрой Софьей Леонидовной, – сказала Таня.

И по изменившемуся выражению лица старухи поняла то, чего не понимала до сих пор: Смоленск и вообще все, что там, у немцев, за линией фронта, было для этой женщины все равно что тот свет. Она уже не представляла себе этого реально, как часть своей жизни, поэтому, наверное, и сказала сначала, что у нее нет никакой сестры.

– Где вы с ней работали? – спросила старуха и, повернувшись вместе со стулом, ткнула пальцем в сторону заваленной вещами кровати. – Садитесь осторожней, там каша завернута.

– Мы с ней работали вместе в подполье, – сказала Таня, – целых полгода. Я даже жила у нее как ее дальняя родственница.

Старуха вопросительно смотрела на нее, не понимая, но потом поняла и кивнула.

Теперь начиналось самое трудное, и чем дальше оттягивать его, тем будет труднее.

– Она мне дала ваш адрес, чтобы я выучила, и просила, если она умрет, а я останусь жива и буду в Москве, найти вас.

– Значит, умерла? – как о чем-то, к чему уже давно приучила себя, спросила старуха. Голос у нее был низкий, простуженный. Лицо спокойное, хмурое, с толстым носом картошкой и толстыми, сердито сжатыми губами.

«Совсем такое же, как у Софьи Леонидовны, только еще строже», – снова подумала Таня. Ни в голосе старухи, ни в ее лице, когда она спросила: «Значит, умерла?» – ничего не дрогнуло, даже не шевельнулось.

– Да, – сказала Таня.

– Когда? – спросила старуха.

Таня сказала, что это случилось в августе прошлого года.

На лице старухи отразилось напряжение, словно она что-то считала в уме; она даже подняла голову и наморщила лоб.

– Думала, она раньше умерла, – сказала старуха. – Еще весной, как наступление наше остановилось, первую панихиду отслужила.

– А вы верующая? – не успев удержаться от этого глупого вопроса, спросила Таня. Софья Леонидовна рассказывала ей, как еще в юности, на Бестужевских курсах, стала неверующей, и ей было странно, что эта женщина, так бесконечно похожая на Софью Леонидовну, вдруг верующая.

Старуха ничего не ответила, молчала и ждала, что еще скажет Таня.

– Ее гестапо расстреляло.

Старуха продолжала молчать.

– Они многих наших тогда сразу расстреляли и ее тоже. А арестовали за две недели. Я ее в последний раз видела, когда ее арестовали…

Старуха все еще сидела не шевелясь и молчала. А Таня, глядя на нее, с той негаснущей остротой, с какой по многу раз и всегда одинаково возникают в памяти такие воспоминания, увидела перед собой крыльцо дома, где они жили с Софьей Леонидовной, и немецкую машину, и двух немецких солдат, между которыми, ссутулив плечи и заложив руки за спину, идет к машине Софья Леонидовна… И соседа Прилипко, бухгалтера городской управы, который семенит сзади, за вторым солдатом, в своем чесучовом пиджаке и с портфелем.

Таня не только увидела все это, но даже почувствовала в левой руке тяжесть корзины, которую она несла тогда и с которой остановилась за углом, увидев, как из дома выходят немецкие солдаты и Софья Леонидовна. Корзина была тяжелая, в ней, под картошкой, лежала мина с часовым заводом. Мину изготовили в бригаде, и она должна была еще четыре дня пролежать у Тани и Софьи Леонидовны, потому что человек, которому нужно было передать мину, не мог явиться раньше этого срока. Таня стояла, прижавшись к стене с корзиной в руке, а Софья Леонидовна, понурив голову и заложив руки за спину, шла между двумя немецкими солдатами к машине.

А старуха все еще молчала. Долго, невыносимо долго молчала…

– А вы, значит, живы… – сказала она.

– Да. Ее арестовали, когда меня не было. Если бы я пришла на десять минут раньше, я бы тоже пропала.

– Вот, значит, почему она умерла, – сказала старуха. – А я думала, просто от голода…

– Нет, мы с ней не голодали. То есть, конечно, очень плохо ели, но все-таки наши, когда могли, нам немножко помогали.

– Помогали, – как эхо, отозвалась старуха.

И вдруг поглядела на свою машинку и на торчавшую из нее недопечатанную страницу так, словно ей уже некогда больше говорить обо всем этом, а надо садиться и заканчивать работу.

– Что ж, она, значит, была у вас подпольщицей? – снова переводя взгляд с машинки на Таню, спросила старуха.

Слова «у вас» были сказаны с какой-то странной интонацией, так, словно сама старуха и Софья Леонидовна были одно, а Таня и все те, про кого старуха спросила «у вас», были другое. Но Таня хотя и заметила эту интонацию, в ту секунду не обратила на нее внимания и стала торопливо объяснять, каким замечательным человеком была Софья Леонидовна, и как много она сделала, и как все тяжело переживали, когда она погибла.

У Тани даже несколько раз дрогнул голос, пока она говорила все это. Она жалела не только Софью Леонидовну, но и себя; уже не впервые, когда она вспоминала обо всем этом, ей задним числом становилось страшно и того, что было с ней там, в Смоленске, и того, чего не было, но могло быть.

66