– Ну и что вы ему ответили? – спросил Гусаров.
– Ничего. Это не такая простая п-проблема. То, что в редакции уже п-порядочные потери, – значит, что наши корреспонденты действительно торчат на п-передовой. И это п-правильно. И в этом смысле я п-понимаю редактора, тем более что он сам, когда едет на фронт, всегда лезет на п-передовую. Но когда говорят о мертвом, что он хорошо себя вел, мне это п-почему-то п-противно!
– Десять человек!.. – покачал головой Каширин. – А сколько из них писателей?
– П-половина.
Каширин снова покачал головой.
– Не качай головой, Каширин, – сказал Гурский, – т-ты любишь писателей, но ни черта не п-понимаешь в литературе. Я знаю, какие ты давал приказания, когда мы с Люсиным ходили там, у тебя, на операцию, – б-беречь и п-прикрывать собой…
– Да. Ну и что же…
– Это неп-правильно. Человек не вправе соглашаться на то, чтобы его прикрывали грудью! А т-тем более п-писатель. О войне может написать только тот, кого, п-по крайней мере, несколько раз могло убить, и никогда не напишет ч-человек, которого все только и делают, что п-прикрывают грудью. Самое большее, что он сможет написать, – это автобиографию п-под заголовком «Как меня сп-пасали». Вы согласны со мной? – обратился он к Тане.
– Давай выпьем в память этого твоего друга, – сказал Каширин. – Я вижу, ты хоть и придуриваешься, а переживаешь.
– А я не п-придуриваюсь, – сказал Гурский, – я просто п-помню, что я заика, п-пафос не моя стихия. Между п-прочим, я не настаиваю, чтобы вы пили до дна, – сказал он Тане, увидев, как Люсин налил ей в стакан остатки портвейна. – Мертвых это, к сожалению, не воскрешает…
Но Таня не послушалась его совета и выпила вместе со всеми до дна. Почему-то ей так захотелось, наверное потому, что она мысленно выпила сейчас не только за этого неизвестного ей человека, но и за многих других, тех, кого она знала и кого больше не было на свете. И за Дегтяря тоже… Он обидел ее перед смертью, но все равно она вспомнила о нем сейчас. Он любил повторять, что смерть все спишет, и был, пожалуй, прав.
– Не п-пора ли д-договориться о дальнейшем? – сказал Гурский, когда все выпили.
– Сейчас еще достану, – кивнув на пустой графин, сказал Каширин.
– Это т-так, – сказал Гурский, – но я имею в виду более отдаленные планы, вплоть до т-твоего отлета.
Он скользнул по Тане взглядом, и она почувствовала: ее присутствие помешало ему сказать то, что он собирался.
– Иван Иванович, – сказала она Каширину, – я полежу у вас немного в той комнате. Голова кружится с отвычки… – Сказала и встала: раз у них свои планы насчет дальнейшего, пусть говорят об этом без нее, зачем мешать…
– Ну что ж, полежи, – сказал Каширин.
Остальные промолчали: это всех устраивало.
Она пошла в соседнюю комнату, прикрыв за собой расхлябанную, заскрипевшую дверь. Там стояли две кровати. На одной из них все было дыбом, а из-под подушки торчал знакомый растрепанный томик Лермонтова, вечный спутник Каширина, на все случаи жизни. Другая, гусаровская кровать была аккуратно застелена. Таня присела на краешек и почувствовала, что голова у нее и правда немножко кружится. Не надо было пить эти последние полстакана… Прислушиваясь к сдержанным голосам за дверью, она крикнула через дверь Каширину:
– Иван Иванович, если не трудно, дайте мне папироску!
Она решила вызвать сюда Каширина и сказать ему, чтобы он не стеснялся, не думал о ней. Ему ночью улетать, и, если им с кем-то там надо встретиться, пусть бросают ее и идут. Она понимает, не маленькая… Когда они пойдут, она тоже пойдет по своим делам, у нее есть свои дела… А вечером ей надо быть дома: зайдет этот Артемьев, брат Маши…
Так она собиралась сказать Каширину, хотя до самого вечера никаких своих дел у нее не было, и ей, наоборот, стало очень тоскливо, когда она вдруг по взгляду Гурского поняла, что начинает мешать им. Ей казалось, что она будет еще долго сидеть и слушать этот новый и интересный для нее разговор, и даже Люсин, теснивший ее плечом и жарко дышавший в ухо, не портил ей настроения, но теперь это настроение все равно уже было испорчено. Оставалось не быть глупой и не мешать им, а особенно Каширину в его последний вечер в Москве. Кто его знает, что будет потом.
Она ждала, что войдет Каширин, но вошел не Каширин, а Люсин. Вошел с каплями пота на лбу, с покрасневшим, уже не девичьим лицом.
«Хорошо, что дверь не закрыл», – мельком подумала она, не потому, что испугалась его прихода, а потому, что не хотела, чтобы настроение было вконец испорчено.
– Не думал, что вы ко всему еще и курите, – сказал Люсин, протягивая ей надорванную пачку «Беломора» и садясь на кровать напротив нее.
– К чему «ко всему»? – спросила Таня, беря папиросу.
– Ну, пьете хорошо и вообще…
– Что «вообще»?
– Нет, ничего… – Он хотел сказать, но не решился. – Пьете хорошо, приятно смотреть.
– А медики вообще хорошо пьют, – сказала она. – Вы что, меня напоить хотели?
– Да.
– Зачем?
Он молчал и смотрел на нее с пьяным любопытством: не знал после ее вопроса, как говорить с ней дальше.
– Очень хотелось, чтоб как следует выпили, – помолчав, сказал он.
– Напрасно. Я и когда пью, все равно делаю, что сама хочу, а не что другие хотят.
Он неуверенно посмотрел на нее все с тем же любопытством, и она взглядом ответила: «Да, про это самое и говорю, про что думаешь. Но думаешь ты про это напрасно и поэтому уходи…»
– Ну чего ты там? – послышался из другой комнаты голос Каширина. – Возьми у Гусарова под кроватью в ящике – бутылка «тархуна» стоит.
Люсин оглянулся на голос, потом посмотрел на Таню и, продолжая смотреть на нее, стал шарить рукой под кроватью, на которой сидел.