Иван Алексеевич пожал плечами.
– Не знаю. Или Гринько ему еще в былые времена чем-то не понравился, или потом где-то что-то не так сказал… Напоминать второй раз не рискую. Вот тебе и все! Как на духу.
– Но, может быть, в твоем нынешнем положении…
В глазах Ивана Алексеевича промелькнуло что-то отчужденное, почти враждебное.
– А что ты знаешь о моем нынешнем положении?..
– Я сам попробую, – сказал Серпилин.
«Что ж, пробуй, я пробовал, теперь твоя очередь», – чуть не сорвалось у Ивана Алексеевича. Но он любил Серпилина и даже сейчас, в том тяжелом настроении, в каком пришел сюда, оставался добр к нему, и эта доброта была как остров среди потопа противоречий, заполнявших его душу. И он не сказал, «что ж, пробуй», а сказал, наоборот, «не советую», потому что шестым чувством знал: Гринько уже не помочь, а Серпилина надо удержать от неосторожного шага, всю опасность которого даже отдаленно не представляют себе люди, лишь понаслышке или по старым воспоминаниям знающие того человека, из кабинета которого час назад вышел Иван Алексеевич.
Услышав это хотя и дружеское, но полное невысказанной угрозы «не советую», Серпилин промолчал. Говорить было бесполезно, надо было делать или не делать. И делать ли и когда делать – надо было решать самому.
Иван Алексеевич встал и открыл оставленный адъютантом чемоданчик.
– Давай позавтракаем и поужинаем по совместительству, – не знаю, как у тебя, а у меня, как правило, так. Валю помянем и назначение твое обмоем. Жизнь есть жизнь, и ничего с ней не поделаешь.
Он вынул бутылку водки и несколько завернутых в белую бумагу свертков.
– На-ка, развертывай… Не надо, не ходи никуда, – остановил он поднявшегося было Серпилина. – Тут все имущество, до стаканов и вилок включительно. Никогда не знаешь, когда и куда поедешь, когда будешь спать и когда есть, так что у адъютанта про запас все наготове.
В свертках были бутерброды с колбасой, красной икрой и сыром, вареные яйца и даже два свежих огурца.
– Возвращаясь к Батюку… – Иван Алексеевич протер бумагой стаканы и поглядел их на свет. – Откровенно говоря, удивился, когда прислали тебя на утверждение.
Серпилин вовсе не собирался возвращаться к Батюку, но понял, что Иван Алексеевич сознательно хочет подальше оторваться от того разговора, на который только что был вызван.
– Почему удивился?
– Потому что на месте Батюка и при его взглядах поискал бы себе в начальники штаба кого-нибудь поглаже обструганного. Об тебя можно и руку занозить.
– На его месте меня бы не взял, а на моем месте к нему пошел бы? – спросил Серпилин.
Иван Алексеевич, прищурясь, как бы издалека оценивая стоявшего где-то очень далеко Батюка, сказал задорно:
– А что, пошел бы. Батюк без сильного начальника штаба в современную войну воевать не может. А дать ему слабого – чтобы доказать, что не может, – значит руки по локоть в кровь сунуть. Пока докажешь, он неизвестно сколько людей зря положит. Батюк, в сущности, тот же самый твой Барабанов, только на высшем уровне. Правда, водкой не злоупотребляет. Я, по правде сказать, обрадовался, когда тебя утвердили. Не столько за тебя – хлеб у тебя, как сам выражаешься, будет нелегкий, – сколько за дело. Ну ничего, командующий фронтом у вас мужик дальновидный. Если будешь прав, всегда поддержит тебя твердой рукой и в тактичной форме. Хотя с Батюком расстаться не в силах. Пока нас бьют, легко ошибиться – снять и хорошего, а когда мы бьем, трудно снять и ниже чем среднего. На гребне побед Батюк не столь очевиден.
– А раньше?
– Когда раньше? Когда нас били? В сорок первом мы все не слишком хорошо выглядели. А в прошлом году под Харьковом – надо отдать должное Батюку – своей жизни не жалел. Тем и спасся в глазах… – Иван Алексеевич коротким движением пальца вверх показал, в чьих глазах спасся Батюк. – А то, что надвигавшуюся на армию катастрофу не почувствовал, так, во-первых, не одного его, а и тех, кто почувствовал, весь фронт приказами свыше в мышеловку толкали, а во-вторых, все последующее за катастрофу приказано не считать. Ясно-понятно или неясно и непонятно? Если неясно и непонятно, все равно спросить не у кого. У меня спросишь – я тоже не отвечу!
Иван Алексеевич разлил водку в стаканы, но, прежде чем сесть, внимательно, с усмешкой посмотрел на Серпилина.
– Пьесу «Фронт» в «Правде» прошлым летом читал?
– Читал.
– Слышал много генеральских обид на нее, но сам в общем был «за». Считал в основном полезной. А ты?
– Я в общем тоже, – сказал Серпилин.
– Но вот интересный вопрос: почему? – Иван Алексеевич снова только жестом показал, о ком идет речь. – Почему он при том, что критику и самокритику не очень любит, пьесу одобрил и в «Правде» велел печатать? Не думал над этим вопросом?
– Нет.
– А я думал. Потому, что из нее при желании можно и такую мораль вывести: во всем, что в сорок первом и сорок втором нам на головы посыпалось, Горловы виноваты, и никто, кроме них. За прошлое ответственность на них. Ни на ком другом. Им за это и на орехи! Заметь, это важный пункт. А что далее? Далее Горловых заменяют Огневыми, и дело начинает идти лучше, что в общем-то близко к истине, хоть ты и идешь начальником штаба пока что Все же к Батюку. А теперь вопрос: на что не отвечено в пьесе? Не отвечено, откуда Горлов. Почему и как стал командовать фронтом? На общем собрании выбрали, что ли? Но этот вопрос в пьесе, как говорится, глубоко зарыт, приходит в голову не сразу и не всем, и мне тоже не сразу пришел… Ну что ж, выпьем за твое назначение, и к Батюку своему будь справедлив, он тоже не сам себя назначил… Все, что сказал, – не дальше тебя.