Солдатами не рождаются - Страница 43


К оглавлению

43

Это имя взволновало ее тогда больше всех. Она сама не верила, что Гринько виноват, и, когда жена Гринько приехала хлопотать в Москву, позвала ее жить к себе. И та, прожив два месяца и ничего не добившись, снова уехала в Забайкалье и перестала отвечать на письма, и только потом выяснилось, что ее взяли на обратном пути.

– А Гринько этого и до сих пор не знает, – мрачно ответил тогда Серпилин. – Тяжело вспоминать, Валя, о таких людях, как Гринько, далеко это заводит, когда думаешь о них…

Сказал, посмотрел на ее растерянное лицо и дальше этого не пошел ни тогда, ни потом.

Перестав шагать по комнате, Серпилин остановился у стола, взглянул на забитую окурками пепельницу и попробовал запретить себе думать обо всем этом.

Но из запрещения ничего не вышло. Перед его глазами был комкор Гринько, такой, каким он его видел в последний раз: изможденный великан, сидевший в лесу на только что сваленной лиственнице, придерживая огромными худыми руками клокотавшую грудь.

Это был тот самый Гринько, который в тюрьме у следователя, когда его и Серпилина вызвали на очную ставку с человеком, обличавшим их в шпионаже, вырвал из-под следователя табуретку и расколол о голову этого человека, а потом, когда его поволокли по коридору, кричал Серпилину: «Федор, пиши Сталину, все опиши Сталину!..»

Это был тот самый Гринько, которого, зная его натуру, решили арестовать не у него в Забайкалье, а по дороге, вызвав в Москву и отцепив его вагон ночью на разъезде. Он вылез в тамбур с именным – от наркома – маузером в руках и отказался следовать, пока его прямо из вагона не соединят по телефону с наркомом. И когда поднятый среди ночи нарком спросил, чего он хочет, Гринько сказал: «Товарищ нарком, меня арестовывают, подозреваю измену! Сопротивляться или сдаваться?» – и, услышав в трубку: «Сдайся, я доложу товарищу Сталину, все выяснится!» – прежде чем сдаться, выбил локтем окно и швырнул именной маузер под колеса шедшего мимо состава. Он потом сам рассказывал об этом Серпилину, когда они вместе строили дорогу на Колыме и вместе вспоминали то время, когда Гринько командовал полком, Серпилин был у него заместителем, а только что назначенный членом Реввоенсовета Сталин в первый раз приехал на позиции их полка под Царицыном…

Гринько сидел на поваленной лиственнице и кашлял, харкая кровью, потому что у него отбили легкие, требуя, чтобы он признался в измене Сталину. Но он не признался, и остался жив, и пошел на Колыму, и строил там дорогу, и, харкая кровью, говорил, что все равно доживет до того часа, когда товарищу Сталину доложат всю правду!

И об этом Гринько он, Серпилин, так до сих пор и не написал Сталину; получив орден за бои под Москвой, начал писать, а потом как снег на голову снятие с дивизии.

«Вот закончим операцию в Сталинграде, и напишу: будет как раз подходящий момент», – подумал Серпилин, одновременно и оправдываясь и стыдясь.

В передней зазвонил телефон, и Иван Алексеевич без предисловий сказал, что через полчаса приедет.

– Как, не рано? Встал уже? Принимаешь гостей?

– Принимаю! – радостно сказал Серпилин.

В том, что Иван Алексеевич хочет увидеться, не сомневался, но звонка уже не ждал: на такой должности человек себе не хозяин.

Положив трубку, снял с руки часы и стал заводить их. Без пяти пять. По сути, утро.

«Да, поздно они там заканчивают…»

8

Когда ровно через полчаса Иван Алексеевич постучал в дверь, Серпилин был уже готов и к встрече с ним, и к предстоящему отъезду: побрился, умылся, надел гимнастерку и портупею, защелкнул на замки чемодан, даже выбросил в кухонное ведро окурки из пепельницы.

– Здравствуй, Федя, – сказал, войдя, Иван Алексеевич и, короткую долю секунды потратив на то, чтобы увидеть и оценить лицо Серпилина, порывисто обнял его, ткнувшись губами в щеку.

Он спешил сюда, не страшась принять самое полное участие в горе друга. И однако, обыкновенное, непеременившееся, чисто выбритое лицо Серпилина заставило его испытать облегчение. Серпилин уже проделал над собой ту душевную работу, которая называется «взять себя в руки» и при всей своей тяжести для самого человека так облегчает жизнь окружающим. То, что Серпилин уже проделал эту работу, видел по его лицу не только хорошо и давно знавший его Иван Алексеевич, но и стоявший за спиной Ивана Алексеевича и почти не знавший Серпилина адъютант.

– У нас до твоего отъезда еще час тридцать пять минут, – сказал Иван Алексеевич. Обняв Серпилина и выразив этим объятием всю меру своего сочувствия, он теперь не тратил необязательных слов. – Если не возражаешь, позавтракаем. – Он сделал движение пальцем и принял из рук адъютанта небольшой чемоданчик. – А ты, Павел Трофимович, как договорились, съезди пока на аэродром, проверь, как с вылетом.

Адъютант сказал «слушаюсь» и исчез за дверью.

Иван Алексеевич, скинув шинель, быстро прошел в комнату.

Они так и не виделись с ноября сорок первого. Когда Серпилина сняли с дивизии, он не пошел в Москве к Ивану Алексеевичу искать себе поддержки в обход тех, с кем столкнула его служба. Не захотел ставить его в трудное положение. А потом, когда все устроилось и предстояло ехать формировать дивизию, Иван Алексеевич оказался в отъезде, на фронте.

Несмотря на свои пятьдесят лет, он и до сих пор оставался худым и подтянутым. Серпилин помнил его еще с германской войны, помнил молодцеватым унтером с тремя солдатскими «Георгиями», пришедшим после ночного поиска перевязать ножевую рану к батальонному фельдшеру Серпилину; помнил рядом с собой членом полкового комитета от команды разведчиков; помнил начштаба полка под Царицыном. По его щеголеватому виду, по косому пробору в стальных, смолоду поседевших волосах его часто принимали тогда за бывшего офицера, которым он никогда не был. Нынешний генеральский китель так же ловко сидел на небольшой, ладной фигуре Ивана Алексеевича, как те в рюмочку сшитые френчи, в которых он щеголял в гражданскую войну. И волосы у него были все те же, сивые, со стальным отливом, волосок к волоску зачесанные на косой пробор. Иван Алексеевич по-прежнему не старел, но лицо его но понравилось сейчас Серпилину. То, что оно усталое, было понятно. Но в обычно живых и быстрых глазах его сейчас стояла странная неподвижность, словно какая-то мысль поразила его и он никак не мог от нее отвязаться.

43