Он удивился: генералов не принято хватать среди улицы за рукава шинели, – и, только успев удивиться, понял, что хорошо знает эту маленькую женщину в форме военврача, с перепуганными от радости и удивления глазами.
– Здравствуйте, товарищ доктор, – сказал он, снимая перчатку.
Маленькая докторша улыбнулась и тоже заторопилась стащить перчатку. Перчатка не снималась, и она стащила ее по-детски, зубами. Ее маленькая, крепкая рука с неожиданной силой пожала руку Серпилина.
– А я шла навстречу, – сказала она, не отпуская его руки, – и вдруг вижу: вы идете! А потом подумала: не может быть, это не вы, и прошла. А потом подумала: нет, а вдруг это все-таки вы? – и побежала за вами. Видите, даже за рукав схватила, не побоялась, что достанется, если это не вы. А это вы!
– А почему считали, что не может быть? – спросил Серпилин. – Заранее в расход меня списали?
– Нет, не потому. А просто потому… – Она замялась.
То, что она увидела Серпилина, казалось ей сказкой не потому, что он не мог оказаться живым; он как раз вполне мог оказаться живым. Она, как и все другие, знала в то первое утро после выхода из окружения, что его оперировали и увезли на санитарном самолете в Москву. Сказкой было другое – то, что она сама после всего, что случилось с ней, все-таки жива и может теперь ходить по улицам Москвы и даже встречать людей, которых она когда-то знала, но уже не надеялась увидеть.
Чудом была она сама, со своей судьбой. Но она не привыкла так думать ни о себе, ни о своей судьбе, и поэтому чудом для нее был живой и здоровый Серпилин. Перед ней в генеральской форме стоял тот самый человек в рваной шинели и фуражке со сломанным козырьком, который сказал им в последний день перед прорывом из окружения: «Завтра в это же время мы с вами будем или мертвыми, под ногами у немцев, или живыми, среди своих, а третьего не дано!»
Она смотрела на Серпилина, продолжая держаться за его руку, словно он сейчас улетит.
– Вот вас-то я действительно живой не думал видеть.
– Да, вы знаете, на следующий день… – начала маленькая докторша, но Серпилин прервал ее:
– Знаю, мне Шмаков написал потом о всей этой сволочной истории. А вы, значит, все же выбрались тогда?
– Нет, я не тогда, – сказала маленькая докторша, наконец-то отпуская руку Серпилина. – Я теперь… то есть не теперь…
– Так когда же все-таки – тогда или теперь? Что-то не понимаю вас, – сказал Серпилин. – Может, вы по-военному, по порядку мне расскажете?
Но по порядку у нее все равно не вышло.
Она сначала рассказала, что вот уже третий день ходит по Москве, потому что выписалась из больницы, и у нее отпуск как у выздоравливающей; потом объяснила, что в больницу Склифосовского она попала потому, что ее раненую вывезли из партизанской бригады, а в партизанской бригаде она была не все время, потому что до этого была в подполье в Смоленске, а еще до этого тоже была в партизанской бригаде, по она тогда называлась еще не бригадой, а отрядом, а в этот отряд…
Если бы она писала свою автобиографию, то, наверное, все, что она так торопливо выпаливала сейчас Серпилину, заняло бы много страниц. Но читать эти страницы, чтобы сообразить действительный ход событий, надо было бы наоборот, от конца к началу. Наконец, добравшись до этого начала, она рассказала, как ее вынесли на себе Синцов и Золотарев («Помните, такой маленький, он до прихода к нам шофером был у Баранова, который застрелился, помните?»), и озабоченно спросила:
– Вы не знаете, что с ним? Может, вы случайно знаете?
В голосе ее была надежда: почему она жива, а они не могут быть живы? Чем она лучше их?
Не больно-то хотелось отвечать на этот вопрос, но Серпилин ответил, что Золотарев в конце сорок первого года был жив, а Синцов, по его сведениям, погиб. И сведения эти, к сожалению, не вызывают сомнении.
– Погиб! – вскрикнула маленькая докторша. – Неужели погиб?
– К сожалению, так.
– А я думала, он живой, – грустно сказала она.
И Серпилин, глядя на нее, вспомнил, как в машине, по дороге в медсанбат, поручал Синцову, чтобы тот позаботился о ней.
– Значит, он вас и вынес?
– Он.
«Все же, прежде чем умереть, сделал то, что обещал», – с уважением подумал Серпилин об этом давно умершем человеке.
– Что ж мы тут посреди дороги стоим? – сказал он. – Вы куда направлялись, товарищ доктор?
– А вы не смейтесь надо мной. – Она подняла на него глаза. – Меня зовут Таней, если вы только не забыли…
– Ладно, – сказал Серпилин. – Этого я, конечно, не забыл и не забуду, а просто как-то не привык так называть военнослужащих.
И он улыбнулся своей доброй, знакомой ей улыбкой, и она подумала, что он остался таким же хорошим человеком, каким был. А он, глядя на ее осунувшееся лицо, подумал, что хотя она сама и легко говорит о своем ранении, но ранение это, наверное, было тяжелое, да и в госпиталях харчи оставляют желать лучшего.
– Так куда же вы идете?
Они оба отошли от края тротуара и теперь стояли у стены Малого театра, возле заложенного мешками и забитого досками памятника Островскому.
– Домой. Я после госпиталя у одной госпитальной нянечки живу. Она меня пригласила пожить, пока я в Москве.
– А откуда шли?
Она кивнула в сторону Большого театра.
– В театр хотела попасть.
– И что же?
– Мне сказали, что сегодня Уланова танцует: «Лебединое озеро». Я думала, хоть какой-нибудь билетик выпрошу, всего-то один! Сказали, чтобы даже и не думала.
– Вот чем, значит, вы расстроены, – сказал Серпилин.
– Это я была расстроена, теперь я не расстроена. Я знаете как рада, что вас встретила!