– Спасибо вам, что прибрали.
Она кивнула и неожиданно для него заговорила о прошлом:
– Когда уплотняли вашу квартиру, Иван Терентьевич хотел отказаться, не желал переезжать на живое место, но я убедила его: вдруг еще сочтут за что-нибудь такое, если откажемся? Сами знаете, какое было время. Въехали, как виноватые, старались первое время Валентине Егоровне в глаза не глядеть.
– Она мне всегда про вас только одно хорошее говорила, – сказал Серпилин.
– А мы ей плохого не делали, – сказала Мария Александровна. – Только первое время сами себя неудобно чувствовали.
– Что ж тут неудобного, – сказал Серпилин.
Он подумал, что все это сейчас уж не имеет ровно никакого значения, но потом подумал, что нет, имеет, и пожал руку сидевшей перед ним женщине, благодаря ее за ту, которая сама уже не могла поблагодарить.
У женщины показались на глазах слезы, вызванные воспоминанием о собственном горе, но она сдержала себя и не заплакала при Серпилине, потому что его горе было последним, сегодняшним. И сегодня надо было думать о нем, а не о себе.
– Я с вами поеду, обряжу ее там, – сказала она, вставая и беря в руки узел с вещами.
Серпилин надел пахнувшую нафталином шинель, и они вышли в переднюю. Серпилин хотел взять у нее узел, но она не отдала. Так и спустились по лестнице и сели рядом в машину – он с пустыми руками, а она с узлом на коленях.
Ехали молча. Посреди дороги Мария Александровна сказала:
– Она от меня, когда я с похорон в Москву вернулась, ни днем, ни ночью не отходила.
Сказала и снова замолчала.
Когда остановились у госпиталя и вышли из машины, Серпилин замялся. Он понимал, что идти туда с ней ему нельзя, но не знал, ждать ли ее здесь или ехать в Генштаб.
– А вы не ждите меня, поезжайте, – сказала она. – Я, как управлюсь, домой поеду. А на кладбище с вами не пойду. Про свое там вспомню – и сил не хватит, только вам лишнюю неприятность сделаю…
В бюро пропусков Генштаба ждать не пришлось: пропуск лежал готовый, но Ивана Алексеевича на месте не оказалось. Адъютант сказал, что был и ушел на доклад, предупредив, что, если генерал-майор явится без него, пусть ожидает.
И Серпилин стал ожидать. Ожидать пришлось долго. Несколько раз заходили незнакомые генералы, и адъютант, вставая при их появлении, однообразно отвечал: «На докладе».
От нечего делать Серпилин поглядывал на адъютанта, пробуя по его поведению представить себе: переменился ли Иван Алексеевич за время, что они не виделись, а если переменился, то в чем?
Адъютант был высокий и широкий в плечах, крепкий, рыжий, прихрамывавший подполковник. Звание было высоковато для должности, но, как видно, подполковник не век служил в адъютантах у большого начальства, воевал и в строю. Об этом говорили два ордена Красного Знамени и золотая нашивка тяжелого ранения. По телефону он разговаривал со всеми одинаковым, незаискивающим тоном, только по произносимым вслух званиям можно было догадаться, кто находился на другом конце провода. Когда кто-нибудь входил, адъютант мгновенно, как пружина, распрямлялся над столом, быстро и точно отвечал на вопросы, а все остальное время читал какой-то толстый документ и красным карандашом что-то брал в нем в скобки, наверно отмечая нужные для Ивана Алексеевича места.
«Вот такой имеет право после ранения в адъютантах сидеть, – подумал Серпилин, считавший, что весь свой век сидеть в адъютантах могут только тупицы или холуи. – А потом, если не зажрется, сам в строй попросится. Такие просятся». Серпилин с досадой подумал о сыне, который успел уже зацепиться в порученцах, хотя у него нет ни орденов, ни нашивок за ранения.
Он вдруг с тягостным чувством вспомнил, как сына ничто не затрудняло: ни загс, ни гроб, ни кладбище, – все знал, все умел, все ему было просто. И хотя он понимал, что сын старался облегчить ему горе и освободить его от лишних забот, все равно эта умелость сына тяготила и удивляла: «Смотри какой оборотистый…»
– Скажите-ка, подполковник, – обратился Серпилин к адъютанту, когда тот, в десятый раз сняв трубку, сказал: «Подполковник Артемьев слушает», – а кладя, пообещал: «Как вернется, доложу, товарищ генерал», – скажите-ка, где я вас видел?
У него была хорошая память на лица, и чем дольше он смотрел на этого рыжего подполковника, тем больше был уверен, что где-то видел его.
– Так точно, товарищ генерал, – вставая за столом, сказал подполковник.
– Видали меня в декабре сорок первого на Подольском шоссе, в пробке. Я свой полк вел, а вы на «эмке» ехали, вызвали меня и приказали пробку расчистить.
– А горло у вас было замотано, – вспомнил Серпилин.
– Так точно.
– Почему, раз помните, сами не напомнили?
– Не положено первому напоминать, товарищ генерал. Я вас и раньше помню. Вы у нас в Академии Фрунзе курс оперативного искусства начинали читать…
Серпилин покосился на него и промолчал.
«Вон оно что, – подумал он, – значит, еще с той поры…»
Он, конечно, не вспомнил этого слушателя академии, бывшего тогда, в тридцать седьмом году, наверное, еще капитаном или старшим лейтенантом и среди десятков других сидевшего перед ним на его лекциях, но сами эти лекции он помнил очень хорошо. В тот учебный год он прочел их всего четыре, четвертая была последней…
Адъютант позвонил по телефону, в приемную принесли чай и бублики.
Серпилин выпил два стакана и, посмотрев на часы, встал. Оставалось совсем мало времени.
– К нам ваши самолеты каждый день идут? – спросил он у адъютанта.
Адъютант подтвердил, что да, конечно. На Донской фронт самолеты ежедневно…