Он положил трубку и повернулся к женщине:
– Извините, Мария Александровна, не сразу узнал вас.
– Да уж… – сказала женщина, и лицо ее исказилось так, словно она готова была заплакать.
Серпилин с удивлением взглянул на нее. Неужели она так чувствительна к тому, что переменилась и постарела, или он так грубо это сказал?
– Годы идут, старею, память уже не та, – сказал он, считая, что поправляет этим неловко сказанное.
Но женщина словно и не слышала его слов.
– Как Валентина Егоровна? Что говорят?
– Говорят, без перемен.
Серпилин зажег папиросу от папиросы и поискал глазами, куда бросить окурок.
– Бросайте на пол, все равно подметать буду, – сказала женщина. – Санитары были вчера, натоптали. А у меня убирать просто уж сил не было. – Лицо ее снова исказилось, и подбородок задрожал. Но она и на этот раз не заплакала.
Серпилин взялся за ручку двери своей комнаты. Но дверь не открылась.
– У меня ключ, – сказала женщина. – Я еще не прибралась там. К нам пока зайдите.
Она женским чутьем ощутила, что не надо пускать сейчас этого человека в комнату, откуда увезли его жену, где все так и осталось неприбранным, разоренным, – лишняя боль. Зачем она, когда еще столько ее будет!
– Машина скоро придет, – сказал Серпилин, взглянув на часы. – Я вниз спущусь.
– Ну хоть на десять минут, что ж внизу-то мерзнуть?
Серпилин подумал – ей может показаться, что он не хочет заходить в свой бывший кабинет. Он сказал: «Хорошо», – и, скинув полушубок, прошел за нею в комнату.
Мальчик сидел за столом, подперев рукой щеку, и ел со сковороды картошку. В комнате все было по-другому. Другие обои, другие вещи, даже другой пол, покрытый линолеумом.
Он скользнул взглядом по стенам. Последнее, шестилетней давности, воспоминание, связанное с этой комнатой, было из тех, что не переступишь: раскрытые шкафы, перевернутая вверх дном и распоротая тахта, стол с выброшенными на пол ящиками, на столе горой письма и бумаги, пол, заваленный книгами, – в них тоже рылись: искали, не заложены ли какие-нибудь документы…
Он сел за стол рядом с мальчиком, увидел напротив на стене портрет Привалова, новый, военного времени, в полковничьей форме, с двумя орденами Красного Знамени, которых у него тогда, до войны, не было, и, отвлекшись от собственных тяжелых мыслей, весело сказал, положив руку на плечо мальчика:
– Вот видишь, тебя и мать не узнал, а батьку сразу узнал, совсем не переменился Иван Терентьевич… – Это он добавил, поворачиваясь к женщине, и, только договорив до конца, понял все случившееся по ее лицу, изуродованному последней, безнадежной попыткой удержаться от рыданий. Она боком опустилась на стул и, разведя в стороны руки, упала головой на стол, заплакала.
Мальчик высвободил плечо из-под забытой на нем руки Серпилина, встал и заходи по комнате, кусая бледные губы.
Серпилин, который в первую секунду хотел что-то сделать, сказать, может быть, коснуться плеча женщины, встретив взгляд мальчика, почувствовал в этом взгляде предупреждение: «Пожалуйста, ничего не надо делать, будет только хуже. Раз уж вы все равно сказали ей это, теперь не надо, ничего не надо…»
Серпилин молчал и смотрел на висевший прямо напротив него портрет покойного полковника Привалова. Мальчик ходил по комнате, а женщина сидела и плакала.
Потом она подняла голову и сказала мальчику:
– Пойди достань платок под подушкой.
Мальчик подошел к широкой, ее и отцовской, кровати – она стояла там, где когда-то стоял письменный стол Серпилина, – достал из-под подушки носовой платок и подал его матери. Мать вытерла платком подбородок, щеки и налитые слезами глаза.
– Вот так, – сказала она, зажав платок в кулаке. – Взяли Великие Луки… – Голос ее дрогнул.
– Мама! – резко сказал мальчик. Это было первое слово, которое он сказал за все время.
– Ничего, не буду… Как услыхала вчера вечером сообщение, что взяли их, так плакала… думала, истерика со мной сделается. Никак остановиться не могла. В тот понедельник погиб он под ними. Его дивизия их и взяла. В Торопце похоронили, на площади. Его дивизия и Торопец брала. За мной на похороны машину прислали. И он был со мной, – кивнула она на мальчика. – Не хотела брать с собой, а он настоял. В ноябре орденом Ленина наградили – написал: попрошу, чтобы в Москве вручили, воспользуюсь, приеду повидаться. Ах, – вздохнула она всей грудью, – что говорить и зачем говорить? Лучше вам про вашу расскажу… Нет, нет, я скажу, – остановила она рукой Серпилина, собиравшегося возразить, что он сейчас сам поедет и все узнает.
– Выйди, – строго повернулась она к сыну. – Тебе это незачем слушать, выйди в ту комнату!
И, проводив сына взглядом, подождав, пока за ним закроется дверь, повернулась к Серпилину и сказала:
– Сын ваш, Вадим, в пятницу вечером к ней приехал. С фронта, наверное… Она не ждала его, никогда мне о нем ничего не говорила, а я не спрашивала.
«И правильно делала, что не спрашивала», – сказали ей глаза Серпилина.
– Я ему парадную дверь открыла. Он к ней в комнату зашел, чего-то заговорил с ней, а она как закричит на него!.. Я к себе ушла, чтобы не слышать. Но все равно слышала. А потом парадная дверь хлопнула. Ушел. Позже зашла к ней, беспокоилась. Знала, что у нее сердце… Но она ничего. Лежала, правда. Спросила ее, не нужно ли чего. Она сказала: не нужно. И я пошла к себе свое горе мыкать. Только накануне с похорон вернулась. А утром пошла у нее чайник просить. Не отвечает. Открыла, а она лежит на полу, в приступе с кровати упала и лежит без сознания. Немного ударилась о ножку стола, вот здесь… – Мария Александровна показала у себя на виске, как ударилась жена Серпилина, и его передернуло от этого жеста. – Я ее на постель взвалила, стала звонить врачам, туда-сюда, пока приехали – боялась, умрет. А потом приехали, уколы делали. Немножко отошла. А потом днем ваш Вадим опять пришел, но я его уже не пустила. На площадке объяснила. Он сказал, что поедет, всех врачей на ноги подымет. И правда, врачи скоро приехали, пост установили, потом генерал-лейтенант приехал…