Солдатами не рождаются - Страница 230


К оглавлению

230

Говоря это, она разливала чай; потом намазала сгущенное молоко на хлеб и подвинула девочке:

– Ешь. Самая любимая ее еда.

– А шоколад-то! – спохватился Серпилин.

Он взял шоколад и отломил несколько кусков.

– Никогда такого не видела, – сказала жена сына.

– Трофейный, немецкий. Они его последнее время своим на парашютах сбрасывали, а парашюты к нам попадали.

– Страшно там, наверное, было, – сказала она, и он понял, что сейчас, после потери мужа, она еще в таком состоянии, когда, думая о войне, все время думает только об одном – как там страшно. Страшно, потому что был человек – и нет. – Скажи спасибо дедушке…

Серпилин с непривычки даже не сразу понял, кому это сказано. А когда услышал послушное тоненькое «спасибо» и увидел обмазанную шоколадом пуговку носа, улыбнулся:

– Ешь на здоровье. У меня в мешке еще много, я его не люблю.

Сказал и увидел недоверчивые глаза маленького человека, услышавшего явную ложь и нелепость. «Ешь, ешь, я не люблю. Пей, пей, я не люблю» – наверное, не первый раз это слышит и, хотя всего три года, уже не верит…

– В самом деле не люблю, ей-богу!

– Пойдем, доченька, посуду помоем. – Жена сына встала, протянула девочке одну чашку, а все остальное забрала сама и пошла к дверям.

Серпилин, глядя ей вслед, подумал, что хотя она сейчас в валенках, и хромает, и немного сутулится, и нисколько не думает о своей внешности, а все-таки она видная и довольно красивая, а главное, совсем еще молодая женщина. И как бы она сейчас ни горевала, жизнь для нее еще не кончилась.

Когда он в двадцать первом, после гражданской, приехал к своей будущей жене, вдове Васи Толстикова, выполняя данное ему обещание, то встретил ее такой одинокой и такой готовой ответить любовью на его любовь, что вначале даже не поверил своему счастью, был не готов к нему, потому что прошло тогда после смерти Толстикова всего два с половиной года и была Валентина Егоровна не только потом, айв молодости строгой женщиной. Но раз отгоревала, значит, отгоревала; раз полюбила, значит, полюбила. А хранить верность мертвому для соседей и родственников – была не из таких, чтоб с этим считаться! А Вадиму шел тогда пятый год; не намного больше, чем теперь его дочери…

Жена сына вернулась одна. Серпилин взглянул на нее вопросительно. Уже привык за это время, что девочка ходит за ней хвостом.

– Моется после вашего шоколада. Сейчас укладывать ее буду. Вы все же хотите на диване?

– Уже сказал, чего к этому возвращаться?

Она кивнула.

– Вадим мне про вас говорил, что сказано – отрезано.

«А еще что он тебе говорил про меня?» – подумал Серпилин, глядя, как она, стоя спиной к нему, складывает вчетверо снятое с кровати покрывало.

– Мне Филимонов сказал, что его похоронили на станции, около школы, и название станции записал. Как вы думаете, можно будет нам туда на могилу съездить?

Он посмотрел на нее и, поколебавшись, все же ответил то, что думал:

– Навряд ли… Тем более пока фронт еще близко.

– Не до нас людям будет? – спросила она.

И он кивнул, радуясь, что женщина умная, и неплаксивая, и способная в своем горе думать не только о себе, но и о людях. А про себя подумал, что ехать туда ей не надо ни сейчас, ни потом. В наступлении, да еще зимой, похоронили где пришлось, в лучшем случае столбик с дощечкой воткнули, а через неделю уже не разберешь, где что, все под снегом.

Она вышла за девочкой и вернулась с ней.

– Укладывайте, я пока выйду, покурю. – Он встал.

– Курите здесь, вы, наверное, в комнате курить привыкли. Валентина Егоровна тоже курящая была, мне Вадим говорил.

– Да, бабушка у нее курящая была, – сказал Серпилин, с трудом совладав с голосом. – А я все же выйду…

«Бабушка, дедушка», – думал он, шагая взад-вперед по тесной передней. Слова были непривычные. Бабушки обе уже умерли, а тот, второй дедушка, со стороны матери, двадцать лет в бегах… И, вполне возможно, сейчас где-нибудь на фронте… Сколько их теперь на войне, этих дедушек призывного возраста. Птицын, ординарец, тоже с декабря дед – письмо получил.

Почему сын уже перед самым отъездом на фронт все-таки не передумал – стронул семью, вызвал сюда, в Москву? Комната лучше, чем у них там, или надеялся, что с питанием будет лучше? Или предполагал, что туда, в Читу, до конца войны не вырвется, а сюда сумеет? А может, просто заранее думал о возможности своей гибели и считал, что если они будут в Москве, в отцовской квартире, то отец скорее сделает для них все необходимое? Ну что ж, мысль нормальная.

Серпилин прошел мимо телефона, задев локтем качнувшуюся трубку. И снова подумал о том, о чем думал уже много раз: когда он зазвонит, этот телефон, скоро или не скоро?

Жена сына приоткрыла дверь и вышла в переднюю.

– Что, уложила? – Серпилин незаметно для себя перешел с ней на «ты», как это у него почти всегда бывало с людьми, к которым он начинал хорошо относиться.

Она вздохнула. Лицо у нее было усталое, видимо, ей и самой хотелось спать.

– Я вам, как вы сказали, не стелила, только подушку на диван положила, а остальное вое на стуле приготовленное… Может, пока так ляжете?

– Сейчас прилягу, – сказал он. – Ты там ложись пока, вижу, спать хочешь не хуже дочки, а когда ляжешь, крикни, я зайду.

Она кивнула и ушла. И едва ушла, как сразу зазвонил телефон.

Серпилин схватил трубку и услышал голос Ивана Алексеевича:

– Ты что же прячешься? Приехал, а…

Больше Серпилин ничего не услышал. В телефоне что-то звякнуло и разъединилось. Он покричал: «Алло, алло», – повесил трубку, подождал немного, не будет ли нового звонка, и, решив – раз такое дело – сам позвонить навстречу, набрал номер телефона Ивана Алексеевича в Генштабе.

230