Солдатами не рождаются - Страница 223


К оглавлению

223

– Как, Федор Федорович, откровенно говоря, в голове уже все уместилось, что произошло? У меня, например, еще не до конца.

Серпилин ответил так, как было. И у него тоже, как ни долго ждал этого, а еще сохраняется чувство: неужели правда? Неужели в самом деле кончилось?

И вопросительно посмотрел на Захарова, понимая, что этот разговор так, для начала, что не для него задержан в такое горячее время.

– Хотел спросить тебя, как твое настроение, Федор Федорович. – Захаров помолчал и добавил: – Не по своей инициативе спрашиваю, фронт интересовался. А может, и не только.

– Чем интересовались? – настороженно спросил Серпилин.

– Твоим самочувствием. Я сам только сегодня от них узнал о твоей беде. Ты же мне не сказал.

В словах Захарова была обида. Пожалуй, при их хороших отношениях справедливая. А не сказал ему Серпилин потому, что – если до конца откровенно – слишком многое пришлось бы объяснять. Значит, сейчас задержал из-за этого! А сначала показалось – хочет спросить совсем про другое…

– Что тебе ответить на это, Константин Прокофьевич? Что раньше не поделился, извини. Если бы вообще кому-то сказал, тебе первому. – Серпилин расстегнул карман гимнастерки и вынул письмо. – На, прочти. Что другая фамилия, не удивляйся, он не мою фамилию носил. – И, уже говоря это, по глазам Захарова понял, что тот не удивляется и про другую фамилию знает сам.

Захаров медленно прочел письмо, сложил и отдал Серпилину.

– Что же не сказал, Федор Федорович? Неужели одному об этом легче думать?

– Случай, как говорится, особый. – Серпилин горько усмехнулся. – Сначала ты мне ответь, что знаешь и чего не знаешь.

– Видимо, все знаю, – сказал Захаров.

– Откуда?

– А твой кореш, Иван Алексеич, когда был здесь у нас, рассказал мне об этом деле.

– Зачем и для чего? – сердито спросил Серпилин, считавший, что Иван Алексеевич на этот раз позволил себе сверх того, на что имел право.

– Имелось в виду впоследствии перевести твоего сына к нам в армию на соответствующую должность.

– Без меня, что ли? – по-прежнему сердито спросил Серпилин.

– Не без тебя, а с тобой. Думали, что, когда бои кончатся, начнем пополняться, поговорим по душам…

– А цель какая?

– Хотели помирить тебя с сыном. Считали, что и тебе было бы легче и ему.

– Меня с ним уже война помирила. – Серпилин встал и заходил по комнате.

– Сядь, успокойся. – Захаров предвидел, что разговор будет тяжелый, но избежать его не мог. Звонок из штаба фронта, вдруг сегодня, среди дня, среди всего, что происходило, был один из тех, которые просто так не бывают. Захаров был достаточно опытен в таких делах, чтобы знать – звонок не в штабе фронта придумали, за ним что-то стояло, неизвестно, худое или доброе для Серпилина, судя по звонку, скорей доброе, а хотя черт его разберет в таких случаях.

Он сидел и ждал, что скажет ходивший по комнате Серпилин. Но Серпилин еще долго ходил и молчал, потом остановился и сказал хриплым голосом:

– Что заставил его воевать, все равно прав, а остальное не в моей власти.

Он ходил и думал о сыне. Что значит – любил или не любил, больше или меньше любил? Все это слишком слабые слова для представления о том, что значит, когда до двадцати одного года воспитываешь рядом с собой и говоришь все, что думаешь, и считаешь, что рядом с тобой растет твое, а потом приходит день – и оказывается: нет, не твое. О какой любви или нелюбви тут речь? Тут речь о большем – обо всей жизни.

Он сел, закурил и спросил:

– Исповедаться перед тобой надо?

– Тебе видней, – сказал Захаров.

– Вижу, считаешь себя обязанным слушать. А легко ли?

– Насчет обязанности отчасти верно, – сказал Захаров. – Кто я, в сущности? Политрук на высшем уровне, если исповедуются, обязан слушать. – Сказал и чуть усмехнулся, давая понять, что сказанное – отчасти горькая шутка, а отчасти самая настоящая правда.

– Конечно, тяжело, – сказал Серпилин. – Не говоря уже о том, что у него жена и дочь, которых я еще не видел в глаза. А плюс к этому, как ни уверяешь себя, что прав, и действительно прав, а все же знаешь, что ты к смерти толкнул. Прав или не прав, а толкнул.

– Да, – сказал Захаров. – Когда Иван Алексеич рассказывал мне об этом деле, я еще тогда подумал: до какой степени мы им судьи?

– А почему мы им не судьи?

– Я не говорю, что не судьи, а говорю – до какой степени? Если уж на исповедь пошло, то я в тридцать седьмом в Воронеже жену моего лучшего товарища, когда его арестовали, а квартиру опечатали, к себе жить не пустил. Потом через жену помогал, а жить не пустил. Думал так: спасти не спасу, а пущу – сам погибну. Вчера его квартиру опечатали, завтра – мою. И сейчас спросить меня: прав ли был, так решая в то время? Отвечу: видимо, прав. Прав, а стыдно. Когда он вернулся в тридцать девятом, он к первому ко мне пришел. Про жену знал, но пришел сказать, что понимает: пустил бы ее жить – совершил бы самоубийство. Он-то понимает, а мне от этого не легче. Так и встречаемся с тех пор не по моей, а по его инициативе. Ему со мной легко, а мне с ним трудно. Хотя в то время могло все быть и наоборот: мою бы квартиру опечатали, и не его жена у моих дверей, а моя – у его. Доносы и на меня писали.

Серпилин молчал и курил папиросу.

– Что молчишь?

– Слушаю, – сказал Серпилин. – Все так. Согласен с тобой. – Погасил папиросу и, уже стоя, добавил: – А я, откровенно говоря, другое подумал сначала, когда ты заговорил. Подумал: может, Никитин на меня жаловался?

– Почему Никитин?

– По моей собственной глупости, – сказал Серпилин. – Два дня назад адъютант вышел, я открыл ящик его стола – карту искал – и случайно увидел тетрадочку, а в тетрадочке про меня: «Сегодня С. при мне сказал…», «Сегодня С. при мне сказал…» Дальше смотреть не стал, ящик захлопнул, а днем увидел Никитина и брякнул: «Посоветуйте моему адъютанту, чтобы он завтра от меня попросился, а не попросится – выгоню, потому что думал, он мой адъютант, а он, оказывается, ваш!» Никитин на меня глаза вылупил: «Не понимаю, что вы имеете в виду». Ну, я был в таком настроении, что объяснил ему: хотя, говорю, в армии есть и обязана быть контрразведка, но дураков в ней держать не надо! Объяснил, повернулся и пошел, чтобы еще чего-нибудь не сказать. Пришел к себе – навстречу адъютант. Я ему прямо с ходу: «Пишешь каждый день все, что я при тебе говорю?» – «Да, виноват, я прекращу, я понимаю». – «Чего ты понимаешь?» – «Понимаю, что дневники вести запрещено, я знаю». В общем, слово за слово, притащил мне весь свой дурацкий дневник, оказывается, писателем мечтает быть! Вот как бывает! На кого-нибудь другого за это волком смотришь. а самому шлея под хвост попала – и готово, возвел напраслину на человека! Думал, что Никитин на меня взъелся, сообщил тебе, чтобы ты меня повоспитывал.

223