Она споткнулась в темноте, и он поддержал ее, не дав упасть.
– Да, ночи в январе длинные, – сказала она. – А хотя сегодня уже февраль.
И он подумал, что в самом деле сегодня первое февраля, значит, пошел уже двадцать третий день наступления.
– Позавчера иду, вижу, лошадь с санями, на санях полковой миномет, а сзади топает солдат. Подошли к развилке, лошадь, смотрю, пошла в одну сторону, а солдат – в другую. Окликнул его, оказывается, заснул на ходу. Вот до чего люди устали.
– И ты тоже, – сказала она, потому что всю эту ночь и все это утро думала только о нем.
Еще подходя к огневым позициям артиллеристов, они услышали, как невдалеке урчит полуторка. Наверно, водитель, пока выгружали снаряды, не хотел выключать на морозе мотор.
Из темноты вышел знакомый Синцову командир дивизиона.
– Богу войны! – сказал Синцов. – У тебя что, порожние машины назад пойдут?
– Сейчас одна пойдет, – сказал командир дивизиона, вглядываясь в малопонятную ему маленькую фигуру рядом с Синцовым.
– Все же, значит, пополнили тебя боеприпасами.
– Все же пополнили. А ты чего?
– Хочу вот военврача, – кивнул Синцов на Таню, – посадить в кабину. Ей в санитарный отдел армии надо.
– До развилки довезут. Пойдем посадим, – сказал командир дивизиона.
Они подошли к полуторке.
– Сажай, – сказал командир дивизиона Синцову и пошел вокруг кузова назад, туда, где слышались солдатские голоса.
Синцов распахнул дверцу кабины:
– Садись.
Таня влезла на подножку и села. Он стоял рядом, совсем близко. Потом, не дав снять варежку, коротко стиснул ей руку и отодвинулся.
– Я закрою, холодно.
Но ей было не важно, что холодно, а важно, чтобы он еще несколько секунд пробыл рядом с ней. И она, поставив валенок на подножку, помешала ему закрыть дверцу.
– Ну вот. – Он нажал на дверцу и не сразу понял, почему не смог закрыть ее. – Ногу же мог сломать тебе!
Она убрала ногу, потому что с другой стороны в кабину уже влез водитель. Синцов захлопнул дверцу со своей стороны, машина рванула и выехала, оставив его вдвоем с командиром дивизиона.
– Чего это ты с утра на огневых? – спросил Синцов.
– Заночевал здесь. С вечера работу с личным составом проводил.
– Насчет чего?
– Чтобы сверхметкий огонь сегодня дали, все живое мертвым сделали…
– Значит, ваши начальники с утра на «хенде хох» не надеются?
– Не похоже, – сказал командир дивизиона. – Боекомплект за ночь опять до полного довели.
– А я вчера, когда о Паулюсе узнал, подумал, что и наши фрицы сдадутся.
– То-то, я вижу, ты мирным настроениям поддался, ночей не спишь, военврачей по утрам провожаешь…
Синцов не ответил. Да, может быть, и поддался.
– Ладно, пошел, – сказал он, помолчав. – Если вас за ночь до боекомплекта довели, значит, и нам с утра накрутку будут делать.
Светало медленно. Пока шел обратно, так до конца и не рассвело. Только кое-где из морозного утреннего тумана вылезали зубцы развалин. Да и шут с ним, что еще не рассвело! По правде говоря, смотреть на все это не хотелось.
Мысли о том, будет или не будет сегодня бой, путались с мыслями о женщине, за которой захлопнул дверцу кабины и остался опять один на один со своей обычной жизнью – войной.
Ночью с тревогой подумал, как будут расставаться утром, а оказалось все просто. Это она так сделала, что оказалось все просто. И ничего лишнего и глупого друг другу утром не сказали. А ночью он говорил ей много лишнего и глупого. Даже сам удивлялся, считал себя уже неспособным на такую нежность к женщине и на такую благодарность к ней.
Он говорил, а она молчала. Потом сказала: «Какой ты нежный». Сначала сказала: «Я не думала, что ты можешь быть таким грубым», а под утро: «Я не думала, что ты можешь быть таким нежным».
Ничего удивительного. Он и сам давно забыл, каким он может быть – грубым, или нежным, или еще каким-нибудь.
Кто знает, может быть, он с такой силой жег себя все эти полтора года воспоминаниями о жене, что они выгорели дотла. Или это только так кажется сегодня? Он подумал об этом, когда утром запнулся, прежде чем сказать ей: «По-моему, я люблю тебя».
Говоря это, он не вкладывал в слово «люблю» какой-то особенный, необыкновенный смысл, который как бы отделял это слово от всех других и необъяснимо приподнимал над ними. Само по себе это слово в общем-то ничего не значило, – просто он не нашел других слов для того, чтобы коротко сказать ей самое главное: что он уже не может представить себя без нее.
Да, с ними произошло чудо. И он шел и улыбался этому чуду. И так, продолжая улыбаться, вошел к себе в подземелье, увидел сидевшего за столом и пьющего чай Ильина и сел за стол напротив него, все еще не заметив своей улыбки.
Ильин наклонил чайник, молча налил и пододвинул кружку. Ни вчера, когда все это началось, ни сегодня, когда кончилось, он, несмотря на всю свою молодую строгость, не осудил Синцова. За время их совместной службы Синцов всегда был в его глазах безотказным человеком, старавшимся взять на себя больше всех, и когда такому человеку вдруг повезло с бабой, можно сказать, само счастье пришло в руки, – в чем его тут можно упрекнуть? Ровно ни в чем, считал Ильин. Завидно – это другое дело!
Сделав все, что от него требовалось, чтобы оставить комбата вдвоем с этой женщиной, Ильин считал, что имеет право на откровенность с его стороны теперь, когда она ушла.
– Ну, как же у вас с ней получилось? – спросил он, дождавшись, пока Синцов выпил полкружки чаю.
– Все хорошо. Лучше не бывает. Спасибо вам, ребята. – Синцов поднял глаза на Ильина.
И хотя глаза у него были добрые и даже веселые, но было в них что-то другое, удержавшее Ильина от попытки узнать подробности.