Солдатами не рождаются - Страница 159


К оглавлению

159

И этот лагерь, и эти люди здесь, в землянках.

Она решила, что выкурит папиросу сразу, в несколько затяжек, и как только выкурит, сейчас же пойдет. Все, что ее волновало еще несколько часов назад, там, пока она ходила и ждала начсанарма, – мысли о себе и Артемьеве и о том, хорошо или плохо, что все так быстро и смешно кончилось, – все отошло, провалилось, как будто всего этого никогда и не было.

Вдали, перед проволокой, темнел вал из трупов, похожий отсюда, издалека, на всякий другой невысокий вал. Такие валы из выброшенной наверх земли обычно тянутся вдоль противотанковых рвов. Сейчас, когда уже начало смеркаться, можно было подумать, что это просто вал из земли и льда, но она смотрела туда и знала, что он не из земли и льда, а из людей.

– Сестрица, оставь бычка!

Она обернулась и увидела вышедшего из землянки санитара – молодое, доброе, круглощекое живое лицо, и обрадовалась ему так, словно за минуту до этого уже ничего живого, кроме нее самой, не оставалось на свете.

– Извиняюсь, товарищ военврач, обознался, – смутился санитар, заметив выглядывавшие из-под полушубка петлицы со шпалами.

– Берите – Таня протянула санитару недокуренную папиросу.

Санитар затянулся и кивнул на темневший перед проволокой вал.

– Я у одного тут, который поживее других, про этот штабель спрашивал: как, по ихнему приказу или сами склали? А он говорит: не склали! Мы, говорит, туда сперва за чистым снегом ходили, а потом многие люди, кто дальше жить не хотел, просто так шли или ползком доползали, чтобы смерть принять. Уже не за снегом, а за смертью за своей ходили! А в последнее время кто и хотел – не мог: сил не было. Бой, говорит, еще вчера с вечера вроде доносился, а подползти к выходу, чтоб послушать, уже не было возможности…

Он еще раз медленно глубоко затянулся.

– Может, вам обратно оставить?

– Не надо, – сказала Таня. – Я туда пойду.

– Зачем вам туда идти, чего вы там сделаете?! – Он повернулся от внезапного порыва ветра, и Таня тоже повернулась и услышала, как вместе с порывом донеслись далекие звуки боя где-то там, в Сталинграде.

– Пойду, – сказала она не санитару, а самой себе. И, пригнув голову, потому что даже ей нужно было пригибать здесь голову, шагнула в землянку.

30

Только глубокой ночью на вторые сутки самое тяжелое наконец осталось позади. Последний, четыреста восемьдесят третий по счету, освобожденный из плена, пройдя санобработку, был уложен на чистые простыни в госпитальном бараке.

В регистрационном журнале появилась последняя цифра «483», но против цифр еще и теперь не всюду стояли фамилии. Многих и до сих пор бесполезно было спрашивать.

«Около шестисот живых», – сказал там, в лагере, старшина. Но люди умирали, пока в лагерь шли машины, умирали, когда их выносили из землянок и клали на машины, умирали, пока везли, умирали во время санобработки. А несколько человек умерло, когда их уже переносили на носилках, чистых, вымытых и обритых, из барака в барак. И некоторым из тех, что сейчас числятся живыми, еще предстоит умереть в ближайшие дни от необратимых явлений, вызванных длительным голодом.

Чего только не навидалась и не наслушалась Таня за эти полтора суток! Даже спать не тянуло, несмотря на бессонную ночь, и есть не хотелось, и казалось, никогда не захочется.

Барак, в котором шла санобработка, целые сутки был как адская кухня: весь в пару, в потоках грязной воды, в комках падавших на пол спутанных, шевелящихся от вшей волос, в рванине сброшенной одежды. Особенно страшно было в первом отделении, а всего их было четыре. В первом еще не мыли, только раздевали догола и щетками соскребали с тела вшей. Во дворе, под окнами, была вырыта большая яма, и в ней горел мазут; туда охапками таскали снятую одежду, а вшей все время заметали с пола вениками в ведра и из этих ведер тоже ссыпали туда, в огонь.

Во втором отделении стригли, брили везде, где росли волосы, обмывали по первому разу и опять вместе с волосами таскали жечь целые ведра вшей. Даже старики санитары, воевавшие и в германскую и гражданскую, говорили, что в жизни такого не видели.

В третьем отделении было уже легче: там только мыли еще раз. А в четвертом начинался рай: там одевали в чистое белье и клали на носилки.

Если не считать нескольких врачей, сестер да десятка парикмахеров, всю самую страшную работу внутри барака делали девушки из банно-прачечного отряда. Их было много – пятьдесят, но работы было столько, что все они к концу валились с ног от усталости.

Девушки, девушки из банно-прачечного! Это ваш-то отряд, как вы сами с усмешкой рассказываете, зовут на фронте «мыльный пузырь»? Это про вас-то плетут всякие были и небылицы отвыкшие на фронте от женского тела, изголодавшиеся мужики? И кто его знает, сколько в этом правды и сколько неправды, наверное, не без того и не без этого. Но все равно, главная правда про вас та, что не было и не могло быть на целом свете в эти сутки лучше людей, чем вы, и не было рук добрей и небрезгливей, чем ваши, и не было стараний святей и чище, чем ваши, – помочь человеку снова сделаться человеком! И ни одна из вас не дрогнула, не растерялась, не ушла, не закатилась в обморок, как тот врач-мужчина в лагере. Ни одна!

Об этом вечером, когда домывали последних раненых, сказал Тане Росляков. Сказал, как стихи, именно этими самыми словами, которых Таня никак не ждала от него, показавшегося ей поначалу человеком, зачерствевшим на фронте. И глаза у него вдруг стали такие, каких Таня не ожидала увидеть на этом жестком, орлином казачьем лице. Говорил о девушках почти стихами, а в глазах стояли слезы.

159