Услышав голос Рослякова, сказавшего «нечего прохлаждаться», она повернулась и пошла, останавливаясь то около одного, то около другого неподвижно лежавшего тела и ощупывая его руками. Одного взяла за руку и услышала, как слабо, еле-еле бьется пульс, а потом через несколько шагов ощупала еще одну руку, но рука была холодная, ледяная. Еще одна рука, тоже ледяная. А потом – опять чуть теплая, живая, и глубоко ввалившиеся глаза, слабо дрогнувшие от прикосновения. И шея, заросшая густым волосом, тонкая, как у ребенка. А под пальцами что-то шевелящееся – вши!
– Сестрица, а сестрица…
Почему сказал «сестрица»? Не видел, а сказал. Услышав, не отпустила руку, заставила ее задержаться там, где лежала, и спросила:
– Что, милый?..
Он ничего не ответил, только повторил:
– Сестрица, а сестрица…
– Что?
– …а сестрица… – еще раз прошептал и замолчал.
Она прошла еще несколько шагов и у самого выхода, на свету, увидела человека в ушанке, щекой лежащего на ватнике, худого, заросшего черной бородой, с открытым, глядящим на нее глазом. Этот человек что-то сказал, и она присела около него.
– Чего вы?.. Ну, чего… – И, подумав, что сейчас не в состоянии сказать ничего лучше, чем это, сказала: – Скоро покормим вас, бульон дадим…
Но человек чуть заметно отрицательно шевельнул головой. Он хотел чего-то другого.
– Ну, чего?
– Если помру, фамилию мою сообщите. Фамилию…
– Какая ваша фамилия, скажите.
– Я…
Но сказать свою фамилию у него уже не осталось сил. Он пробормотал что-то, чего она не поняла. Опять пробормотал, и она опять не поняла и увидела, как у него из глаза выкатилась слеза, и удивилась, что у этих людей еще были слезы, когда казалось, у них уже ничего не было.
– Идемте, – догнал ее Росляков. – Время терять нельзя…
Она вышла на воздух первой, зажмурилась от света, потом опустила глаза, посмотрела на свою руку, по которой ползали вши, и, стряхивая их, увидела, как Росляков тоже счищает вшей с рукава шинели.
– Так-то вот… – сказал Росляков. – Вон и наши тоже идут. – Он посмотрел в сторону соседней землянки и пошел назад, к воротам лагеря.
И она тоже шагнула и пошла за ним обратно, той же дорогой, по обледенелым трупам.
Собрались прямо у машины. Старичок, батальонный комиссар, предложил было зайти обсудить положение в бараке, но Росляков махнул рукой:
– Нельзя время тратить. Ехать надо! – И тыльной стороной руки сердито забил под ушанку свой смоляной чуб. – Картина, думаю, всюду примерно одинаковая.
– Один барак – мертвый, я лично проверила, – сказала женщина-врач. – Там, говорят, раненых держали.
– Тогда понятно, – сказал Росляков. – А в остальных?
Все подтвердили, что в остальных бараках еще много живых.
– Точнее, с признаками жизни, – сказал тот молодой врач, который в дороге сидел на борту рядом с Таней.
– Значит, на круг брать: пятьсот тире шестьсот, – сказал Росляков. – У всех вшивость, у всех не исключены инфекции, у части – необратимые явления. Начсанарм сразу, как доложили, приказал триста восьмому госпиталю один из своих бараков освободить, но одного нам теперь не хватит…
– А Костюковский только сегодня утром за свой госпиталь радовался, что до бараков этих добрался. Намерзлись в степи.
– Ничего, огорчим, – сказал Росляков. – Не до радостей. Поехали. На месте тут что-нибудь делать – только самообманом заниматься. Теперь спасение в быстроте эвакуации. Да, – обратился он к молодому военврачу, – позовите этого истерика, на черта он тут нужен, пусть с нами едет. – И повернулся к батальонному комиссару: – Степан Никанорыч, ты здесь пока останься, пригляди, чтобы бульон роздали и чтобы никакой самодеятельности, пока не вернемся! Никаких посещений, даже с лучшими намерениями. Ворота на запор, на твою ответственность. Одного врача тебе оставлю… – Он сделал паузу, видимо решая: кого?
Может, Таня и не вызвалась бы остаться, но тот молодой врач, что ехал с ней, ушел в барак, а полная врачиха, которая докладывала, что сама лично проверила мертвый барак, стояла, закусив дрожащую губу, и казалось, вот-вот разрыдается.
– Разрешите, я останусь? – сказала Таня.
Росляков посмотрел на нее.
– Хорошо, оставайтесь. – Он увидел нетвердой походкой вышедшего из барака врача и, показав на докторскую сумку, которую тот держал в руке, кивнул на Таню: – Отдайте ей!
– А как же потом? Она же моя…
– Как потом, на медицинской комиссии разберемся, – зло сказал Росляков.
– Если больны, пойдете в госпиталь, а если здоровы… – Он не договорил, но выражение его лица не обещало ничего хорошего. – Отдайте сумку!
И, сам переняв сумку, протянул ее Тане.
– Оказанием помощи не увлекайтесь. Это здесь капля в море. А вот чтобы бульоном всех, кого можно, не пропустив, напоили – более важная задача и более тяжелая… Поехали! – Он повернулся к лейтенанту и политруку из банно-прачечного отряда: – А вы со мной не поедете. Кухню отцепите, полуторку с шофером забирайте – и прямо к себе. И чтобы весь ваш отряд через три часа был у Костюковского. Полуторку потом верните, не замахорьте!
– Не забудь насчет парикмахеров команду дать, – подсказал батальонный комиссар.
– Да, уж парикмахеров придется со всей армии согнать, – сказал Росляков. – Все волосистые части придется брить…
– И одеял в машины побольше нагребите… И брезенты. Холодно. Да и машин сразу побольше, не только наши автобусы! Машин много потребуется.
– Ничего, Степан Никанорович, я сразу, как приеду, Косте позвоню, – уже на ходу сказал Росляков. – Костя все даст!
– Костя – это кто? – спросила Таня у батальонного комиссара, когда машина отъехала.