– Садитесь, – сказал он. – Имеется письмо на мое имя от генерал-майора Серпилина. Он высоко отзывается о вашем боевом опыте и просит направить вас к нему с последующим использованием по учетной специальности. Как официальное требование не могу рассматривать, но, если сами выражаете желание, могу уважить… Тем более что на Донской фронт. – На лице бригвоенврача мелькнуло подобие улыбки. – Я приказал принести ваши документы. – Он похлопал по ним рукой. – Вы числитесь в отпуску по болезни, первого февраля вам положено явиться на комиссию, где вас после перенесенной вами операции могут демобилизовать или признать ограниченно годной…
– Какая я ограниченно годная?! – сказала Таня. – Я годная! И операция у меня прошла замечательно. Я сама, как врач, понимаю все-таки!
– Что вы врач, я знаю, – бригвоенврач сердито шлепнул ладонью по документам, – но считаю все же необходимым еще раз лично поставить вас в известность, что вы вправе до переосвидетельствования находиться в отпуску по болезни и никаких назначений не принимать. – И, не дав ей возразить, спросил: – Короче говоря, выписывать вам предписание?
– Спасибо, товарищ бригвоенврач!
Он подвинул к себе письмо Серпилина, написал на нем красным карандашом резолюцию и нажал на звонок, прикрепленный к столу.
На звонок вошел старый худой техник-интендант.
– Оформите предписание, – сказал ему бригвоенврач. – А вы идите с техником-интендантом. Желаю боевого счастья!
Он поднялся и протянул Тане руку. Другой руки у него не было, обшлаг гимнастерки был ниже локтя подвернут и зашит. Он не сказал, прощаясь с Таней, ни «завидую», ни «хотел бы я быть на вашем месте», никаких других ненужных слов, которые иногда в таких случаях любят говорить люди.
Через час Таня уже показывала вахтеру в заводской проходной свой временный пропуск, который распорядился ей выписать Малинин. «Позавчера выписали – и вот уже не нужен, иду в последний раз», – подумала она.
Вахтер был знакомый. Таня два раза говорила с ним в его дежурства. Его звали дядя Миша, и он был пожилой, за пятьдесят. Но, несмотря на это, его уже брали на войну, и он только недавно вернулся из госпиталя с укороченной на пять сантиметров ногой.
Протянув пропуск, Таня не удержалась и сказала ему первому, что завтра летит под Сталинград.
– Смотри-ка, под Сталинград! – сказал вахтер. – Ну, будь здорова. – И не спеша протянул ей руку с таким лицом, словно подумал в эту минуту: «Вижу, что рада, а воротишься ль оттуда, ни ты, ни я, никто не знает…»
И Таня, прочтя это на его лице, сама в первый раз за день подумала о себе, что ее могут убить.
В литейке была горячка: спешно готовили для заливки земляные формы, чтобы не остановить конвейер. Таня долго не могла подойти к матери, издали наблюдая, как лихорадочно работает она и другие женщины, готовя последние земляные формы. И только когда начали разливать металл, мать вместе с другими женщинами отошла в сторону, села на гору шлака, утомленно тыльной стороной руки отерла лицо и, отнимая руку, увидела Таню.
– Давно ты здесь?
– Нет, недавно.
– Зачем пришла? Вчера говорила, что на толкучку поедешь.
– Я еще поеду. Я к тебе ненадолго зашла…
– Зачем?
Глядя, как работают мать и другие женщины, Таня за эти полчаса несколько раз по-разному придумывала, как она издали начнет объяснять матери, что ей завтра надо ехать на фронт. Но теперь все разом выскочило у нее из головы.
– Мама, я завтра в шесть утра на фронт уезжаю, то есть улетаю.
Мать ничего не ответила, а лишь опять тыльной стороной руки провела по лбу и глазам и, отняв руку, посмотрела на Таню удивленно, словно со сна не могла понять, что происходит.
– Ты не сердись на меня, мама, – сказала Таня. – Мне генерал Серпилин через санитарное управление вызов прислал. И завтра самолет летит прямо туда, в Сталинград.
Мать сложила руки на груди, зябко обхватив одной другую, и, закрыв глаза, несколько раз тихонько молча качнулась из стороны в сторону – то ли не могла понять, что же происходит, то ли не могла совладать со своими чувствами, то ли просто закружилась голова.
Таня встревоженно подсела к ней и тесно придвинулась плечом.
– Ну, мама…
Мать, все еще не открывая глаз, опять качнулась от нее и к ней и снова от нее. Потом открыла глаза, повернула к Тане измазанное землей и копотью лицо и спросила:
– До послезавтра нельзя?
Таня объяснила, что нельзя, что самолет будет только завтра, а потом не будет, и тогда нужно будет долго, с пересадками добираться поездами.
Мать мелко закивала головой и сказала:
– Да-да. Конечно. Понимаю…
Но, хотя она сказала и «да», и «конечно», и «понимаю», все это относилось к внешнему ходу вещей: она понимала, что завтра будет самолет, а послезавтра не будет, и понимала, что поездами надо ехать долго и с пересадками и это ни к чему. Но другого, самого главного, она все еще не понимала. Не понимала, как же это вышло, что завтра в это же время она снова останется одна, а Тани здесь, в Ташкенте, уже не будет. И когда она еще раз будет и будет ли, этого никто не скажет, потому что никто не знает.
– Эй, Ивановна! – окликнула ее одна из женщин.
Они все уже поднялись и двинулись в другой конец цеха, в землеприготовительное отделение, где надо было готовить землю для новой плавки.
– Иду! – крикнула мать и встала с горы шлака, разогнув спину таким трудным, старческим движением, что у Тани все дрогнуло внутри.
– Мама, я еще съезжу на толкучку и продукты по аттестату попробую вперед взять, а потом зайду за тобой, ладно?
Мать молча кивнула и пошла.