Он положил голову на здоровую правую руку и мгновенно заснул как убитый, даже не успев подумать, что засыпает.
В голове его возник и потянулся длинный, однообразный летний сон. Он шел летом, в жару, по лесу и знал и чувствовал, что это лето и жара, но идти было очень трудно, потому что в лесу лежал глубокий снег, и его это не удивляло, а только затрудняло. Он все время проваливался в снег и никак не мог вытащить ноги, а левой рукой заслонялся от бивших ему в лицо зеленых веток. Он знал, что там, за лесом, впереди – Волга, в неизвестно почему, но это было хорошо, что там Волга: Он знал, что как только он туда дойдет, все сразу станет хорошо. Но ветки ему все время мешали и больно били по руке, и каждый раз, когда он хотел посмотреть вперед, не видна ли еще там, за ветками, Волга, он никак не мог этого увидеть из-за руки, потому что рука была все время перед глазами. И это сердило его, и он пытался посмотреть вперед поверх руки и не мог.
Он проснулся от какого-то непонятного звука и еще во сне подумал, что он уже не спит, что его разбудили, и, рванувшись раненой рукой к телефону, больно дернулся о лямку и в самом деле проснулся…
На столе трещал телефон. Он покрутил ручку и взял трубку правой, здоровой рукой.
– Синцов слушает.
– Командир полка пришел, – сказал в трубку Левашов. – Ждем тебя.
Синцов положил трубку, встал и посмотрел на Гурского.
– Долго спал?
– Минут десять.
Глаза у Гурского были красные, растерянные, близорукие. Перед ним лежал блокнот, а рядом очки.
– Как мы до войны у себя в редакции говорили: «Набор еще в чернильнице!» – кивнув на блокнот, усмехнулся Синцов.
Гурский внимательно снизу вверх посмотрел на него.
– А в-вы еще к-когда-нибудь сами п-про все это н-напишете. П-помяните мое слово.
– Поживем – увидим. Посидите здесь, я отлучусь. А сюда Рыбочкина, адъютанта, пришлю.
– К-как в-вам угодно. В к-крайнем случае сп-правлюсь с-сам, – посмотрев на телефон, сказал Гурский. – Ск-кажу: рядовой необученный Г-гурский вас слушает.
В землянке у Туманяна было гораздо больше народу, чем ожидал Синцов.
Еще на пороге он разминулся с фельдшером и мельком подумал: «Ранило, что ли, кого?»
Но в землянке все были, слава богу, живы и здоровы. Кроме Туманяна и Левашова здесь был давешний круглый майор-артиллерист, и еще один артиллерист, незнакомый, и саперный капитан с топориками на петлицах шинели, и еще капитан – из дивизии, которого вчера мельком видел в штабе, и еще несколько человек, теснившихся сзади, не на свету. Обстановка прояснялась. Туманян пришел сразу с целой свитой, и это могло значить только одно: в масштабах полка уже решили завтра наносить главный удар по немцам с этого направления.
«Поэтому и батальон приказано собрать в кулак, и резерв – роту автоматчиков – бросают сюда. Раз здесь готовят кулак, то завтра и будут бить этим кулаком, то есть нами», – отторженно от предстоящей опасности, просто как о красной стреле на карте, подумал Синцов о себе и своем батальоне.
Туманян поздоровался.
– Как оцениваете обстановку и какие соображения насчет дальнейшего?
Синцов сказал то, что думал: теперь немцы всю ночь будут начеку. Большую высоту надо брать утром, после хорошей артподготовки, и главный удар наносить левей ее, отрезая немцам пути отхода.
Туманян кивнул. Очевидно, другого и не предполагал услышать. Теперь, после взятия этой малой высотки, дальнейшее решение напрашивалось само собой, при первом взгляде на карту. Видимо, он просто хотел проверить, что думает сам комбат о предстоящей ему завтра задаче. Комбат думал правильно, и на лице Туманяна отразилось сдержанное удовлетворение.
– После боя отдыхали? – спросил он.
– Немножко поспал, товарищ майор, – не уточняя, сказал Синцов.
– За взятие высоты благодарю и представлю к награде.
– Служу Советскому Союзу! – Синцов, бросив правую руку к виску, невольно дернул левой и поморщился от боли.
Дальнейшее было совершенно неожиданно для него, уже свыкшегося с мыслью, что именно он и будет выполнять завтра все, что намечено.
– Сейчас придет Ильин, – сказал Туманян, – я приказал ему дождаться автоматчиков, чтоб они не плутали. Временно сдадите ему батальон и отправитесь в медсанбат.
– Я могу воевать, товарищ майор, – сказал Синцов. – Прошу не отстранять от командования.
– А кто тебя отстраняет? – вмешался Левашов. – Тебя война отстранила. – Он показал на руку Синцова. – Подлечишься – вернешься.
Туманян покосился. Наверное, считал, что слова командира полка не требуют ничьих разъяснений.
– Я могу воевать, товарищ майор, – повторил Синцов, глядя на Туманяна.
– А фельдшер заявил, что не можешь, – снова вмешался Левашов. – Специально вызывали его и спросили; заявляет, что руку потеряешь.
«Сволочь фельдшер! – подумал Синцов. – С Ильиным сжился, а со мной понял, что не сживется, и рад избавиться».
Мысль могла быть и несправедливой, фельдшер имел право сказать то, что думал.
– Прошу разрешить остаться хотя бы на сутки, – продолжая смотреть в лицо Туманяна, сказал Синцов.
– А что просить? – Туманян недовольно сдвинул к переносице густые сильные брови. – Потребовала бы обстановка – задержал бы без ваших просьб. А раз не требует – существует порядок.
Он круто нажал на слово «порядок». «Думаешь, если сегодня отличился, так завтра без тебя уже и не справимся и не обойдемся? И справимся и обойдемся», – как бы говорил он.
Синцов искоса взглянул на Левашова; по лицу Левашова было видно, что он недоволен. А вмешаться не может и не вмешается. Как не вмешается и никто другой из присутствующих, хотя видно по лицам, что и понимают и сочувствуют.