Пулемет продолжал стрелять короткими очередями.
Дойдя до правого конца траншеи, увидели, в чем дело: по предвечернему, начинавшему сереть снегу двигались два человека, залегали, перебегали несколько шагов и опять залегали под огнем.
Синцов собрался было приказать – прикрыть огнем идущих сюда людей, но солдаты сообразили и без того. Два наших пулемета, один отсюда, один оттуда, от Караева, длинными очередями повели огонь по высотке. Немецкий ручной пулемет замолчал, но потом снова открыл огонь, и к нему присоединился станковый. Решили не дать этим двоим добраться живыми.
Двое еще раз залегли, и перебежали, и опять залегли, уже недалеко от гребешка, за которым начинался безопасный скат в нашу сторону. Теперь, когда они перебегали в последний раз. Синцов понял по фигурам, что второй, маленький, сзади, был мальчик.
– Вот сволочь! – сквозь зубы сказал Синцов; ругань относилась не к мальчику, а к тому, кто посмел взять его с собой вопреки запрещению.
Мальчик и тот, второй, – Синцов еще не разглядел, кто это, – снова вскочили, добежали до снежного гребешка, и здесь их застала еще одна очередь. Взрослый продолжал бежать, а мальчик остановился и стоял, потому что в него попали. Стоял секунду или две, прежде чем упасть, а потом упал в снег на самом гребне, за пять шагов до начинавшегося спуска…
А тот, кто бежал первым, пробежал еще несколько шагов, споткнулся, упал, поднялся и, не оглянувшись, побежал вниз по склону, сюда, к окопам.
Немцы больше не стреляли. Только два наших пулемета продолжали стучать, запоздало пытаясь помочь тому, чему уже не поможешь.
Люсин – теперь Синцов увидел, что это был Люсин, – по-прежнему не оглядываясь, добежал до самого окопа и спрыгнул в него, в двух шагах от Синцова. У него было улыбающееся потное лицо. Одной рукой он придерживал чуть не слетевшую на бегу ушанку.
– Все-таки добрался до тебя, – сказал он и глубоко, счастливо вздохнул.
Синцов ничего не ответил, глядя мимо него туда, где на гребне снега темнело неподвижное маленькое тело с выкинутыми вперед руками.
Только теперь, подчиняясь этим глядевшим мимо него глазам, Люсин наконец сделал то, что должен, обязан был сделать много раз до этого, – пять, десять, двадцать раз! – обернулся и тоже увидел маленькое неподвижное тело на снежном гребне.
– А я и не заметил, – сказал Люсин так просто, как будто наступил на ногу.
Синцов не отвечал и продолжал смотреть на мальчика, считая, что он убит, и все же еще надеясь заметить хоть какое-то слабое движение, которое показало бы, что это не так.
– А я думал, он все время за мной… Нисколько не сомневался… – новым, извиняющимся тоном сказал Люсин. Радостное сознание, что он сам остался жив, до сих пор мешало ему думать о чем-либо еще.
Синцов, по-прежнему не отвечая ему, увидел, как на снегу шевельнулась сначала одна выброшенная вперед рука, потом другая. Потом дрогнула и шевельнулась нога, потом немножко подвинулось все тело… Мальчик там, на снежном гребне, пробовал ползти. Но он или не видел, или не понимал, что делает, потому что полз не в сторону спасительного уклона, а туда, куда упал головой, – по гребню к немцам.
– Идите вытаскивайте! – сказал Синцов, поворачиваясь к Люсину и уже понимая по его лицу, что этот человек сейчас сам, по своей воле, никуда не пойдет и никого не вытащит. После пережитой смертельной опасности в нем кончился тот завод смелости, который бросил его сюда через ложбину.
Лицо Люсина было как остановившиеся часы.
– А почему вы мне приказываете? – визгливым, не своим голосом вскрикнул он.
Синцов потянулся к кобуре, но удержал руку, не дотянувшись. Будь они здесь вдвоем, он бы погнал его, этого, который ни разу не оглянулся… Погнал бы назад, к мальчишке. А если б не подчинился – застрелил бы и пошел сам. Но сделать это сейчас, здесь, на глазах у солдат, было нельзя, и он не позволил себе этого.
– Уже пошли! – крикнул Люсин все тем же взвизгивающим голосом.
Но Синцов и сам увидел, что пошли. Усатый старик, ординарец Ильина, вылез из окопа и быстро пошел по снегу к продолжавшему ползти в сторону немцев мальчику. Пошел, не дожидаясь ни приказа, ни разрешения, не сказав ни слова.
– Богословский, – крикнул Синцов, – огонь по немцам из всего наличного оружия! С минометчиками есть связь?
– Они еще на подходе.
– Пошлите связного! Пусть ведут огонь с того места, где застанете!
Он говорил все это Богословскому, не оборачиваясь, продолжая следить за мальчиком и приближавшимся к нему ординарцем. Он предчувствовал, что немцы сейчас снова откроют огонь. Надо прикрыть людей, прикрыть всем, чем только можно!
Ординарец поднялся по склону и, не вылезая на гребень, прошел несколько шагов вдоль – хотел оказаться прямо под мальчиком, чтобы меньше ползти по открытому месту. Потом поднялся до гребня, лег и пополз. И как только пополз, оттуда, с бугра, сразу застрочил пулемет. Одна очередь, вторая, третья… Ординарец все еще полз. Еще одна – четвертая… Он замер и больше не двигался.
А мальчик все еще продолжал ползти под новыми очередями, медленно и не туда, отдаляясь от неподвижно лежавшего солдата.
– Повернись, эй ты, повернись! – отчаянно кричал кто-то в окопе, над ухом Синцова.
Синцов сорвал автомат, поставил на дно окопа и вылез. Сейчас, после гибели солдата, он уже не думал о том, что он командир батальона, что ему предстоит операция и он должен удержать себя от этого шага. Та узда, на которой он держал себя, пока солдат полз к мальчику, оборвалась, лопнула. Положено, не положено… Иногда, чтобы и дальше выполнять на войне все, что ему положено, человек должен вдруг, ни с чем не считаясь, сделать то, что ему не положено. В такие секунды войны командир, совершив неположенное и умерев, навсегда остается в сознании подчиненных командиром. А не совершив и оставшись в живых, перестает быть самим собой.